Огонь. Ясность. Правдивые повести - Страница 199


К оглавлению

199

Несмотря на все принятые меры, солдат Оливье Бонорон умер в больнице Руайана в два часа утра.

Хотя ужасное происшествие было совершенно непреднамеренным, виновник его заключен в тюрьму по приезде в Касабланку и передан военным властям. Он предстанет перед трибуналом.

Акт о смерти Оливье Бонорона подписан мэром города Руайана 2 октября сего года.

Примите уверения в совершенном к вам уважении».

Не будем говорить о равнодушном, развязном и даже грубом тоне этого письма, о канцелярском слоге, которым этот армейский сановник сообщил матери погибшего о результатах мнимого расследования. Отметим лишь, что перед нами два изложения одной и той же драмы: одно правдивое, а другое военное.

Все заявление военного министра — чистейшая выдумка от первого до последнего слова. Прекрасно зная, что по этому «происшествию» не будет проведено никакого расследования и никакого опроса свидетелей, памятуя, что свидетели и возможные обвинители исчезнут в рифском аду (куда легко попасть, но откуда трудно возвратиться), надеясь на то, что правду о трагедии, разыгравшейся однажды вечером на борту судна, поглотят волны морские, развеют ветры буйные, глава французской армии, имевший полную возможность установить истину, нагло перелицевал факты, дабы спасти «честь мундира». Интрига этого романа-фельетона вымышлена от начала до конца. Все происходило совсем иначе, чем повествует казенная бумага, присланная с улицы Сен-Доминик. Бонорон ничего не рассказывал, пока его переносили в больницу: в это время он уже был бессловесным трупом. Три свидетеля, о которых я упоминал, три его товарища по 107-му полку, выехавшие одновременно с ним из Лиможского гарнизона, сделали все трое совпадающие и совершенно точные заявления, которые полностью разоблачают министерскую ложь.

Не подлежит ни малейшему сомнению, что мерзкий пьяница (а нас учили, что в армии пьянство считается отягчающим вину обстоятельством) совершил убийство с заранее обдуманным намерением (по ошибке он убил другого человека, но это сути дела не меняет). Преступник действительно предстал перед военным трибуналом в Касабланке 13 января 1926 года. Трибунал приговорил его к двум месяцам тюрьмы и двумстам франкам штрафа, да и то условно, то есть фактически он не понес никакого наказания. Разыграли лицемерную комедию, чтобы оправдать его, а ведь это еще хуже, чем совсем не предавать его суду.

Возможно ли более ясно сказать чинам колониальной пехоты и всех других пехот, что они могут не стесняться, если им взбредет в голову избрать мишенью для стрельбы шкуру солдата? Они ничем не рискуют — безнаказанность обеспечена.

Когда же трудящийся класс, из которого зловещие поставщики пушечного мяса извлекают такие прекрасные армии и во время войны гонят их на бойню, — когда же он изрыгнет наконец остатки стародавнего преклонения перед национальной армией, почитания военных министров, военно-полевых судов и прочих красот милитаризма?.

Живой расстрелянный
Перевод Н. Жарковой

В годы войны меня раз десять отправляли с фронта на излечение в тыловые госпитали. Был я в госпитале в Бретейле, был в Шартре, был в Курвиле, был в Бриве. Помнится, побывал я и в пломбьерском госпитале. Добавлю, что в госпиталях я не залеживался, потому что меня не особенно жаловали черно-белые сестры-монашенки, да и начальники, и санитары в небесно-голубых халатах. Халаты-то у них у всех голубые, а физиономии кирпично-красные, ибо все они без различия чинов и возраста были в миру священнослужителями.

Но я хочу рассказать о другом.

Я хочу рассказать о том, как однажды вечером мы, больные и раненые, собрались в огромной палате первого этажа и уселись у печки, смело вступившей в единоборство с ноябрьской стужей.

Говорили о своих обидах, о несправедливостях, преступлениях. Каждому из уцелевших и добравшихся до этой тихой заводи было о чем рассказать. В тот вечер я наслушался немало правдивых историй, которые я позже собрал в своих; книгах. Если эти страницы взволновали чье-нибудь сердце, то лишь потому, что в них сохранился трепет живой жизни — как в тех скрипках, которые, по старинным повериям, трогали слушателей до слез не потому, что они вышли из рук искусного мастера, нет, — в них была заключена душа неведомого страдальца.

Некто, кого я назову Пьер, сказал:

— А я знаю одного расстрелянного, живого расстрелянного. Не верите, — прибавил он, — так вот вам — его зовут Ватерло Франсуа. Его действительно расстреляли, как обычно, возле стога. Но после казни он остался жив и здоров.

В Морсе, близ Сезана, солдаты триста двадцать седьмого полка были брошены на передовые позиции в помощь двести семидесятому. В ночь с пятого на шестое сентября тысяча девятьсот четырнадцатого года они в ожидании приказа расположились на опушке леса.

— Они спали, — рассказывал Пьер, — они замертво повалились прямо на землю, рядом со своим солдатским скарбом, и сами казались не живее вещевых мешков. На сей раз было разрешено поспать, не снимая амуниции. Вот когда они вознаградили себя за все бессонные ночи. Ведь эти парни из северных департаментов отступали от самой бельгийской границы, и они хлебнули горя. Их бросали то вперед, то назад до полного изнеможения, а потом еще начался великий отход. Все время на ногах, все время у тебя на горбу этот чертов мешок, от которого не уйти, как каторжнику от своего ядра; все время начеку, все время тебя гонят как неприкаянного. Словом, они совсем выбились из сил, а тут-то как раз началось пресловутое наступление, которое удесятерило их усталость и муки. Шел третий день наступления.

199