Он рассчитал, что домой попадет к восьми часам вечера, — придется сначала ехать поездом, a потом еще добираться пешком. Значит, он увидит милые его сердцу лица при дневном свете, в косых лучах заката, пока не зажгли лампы, и это будет еще одной радостью.
В поезде он вдруг почувствовал огромную усталость, в голове у него помутилось. А когда поезд, грохоча, набрал скорость, ему пришлось прикрыть глаза, а ведь нужно было смотреть, смотреть, ничего не упустить, запомнить любую мелочь.
Он так и не заметил, что какой-то пассажир, севший в поезд одновременно с ним, время от времени поглядывал в его сторону. Правда, когда они входили в вагон, он обратил внимание на этого пассажира, но теперь, взволнованный и оглушенный открывшимся вдруг перед ним огромным миром, не сообразил, что знает своего попутчика и что это — полицейский инспектор, которому было поручено в случае необходимости напомнить узнику о клятве вернуться обратно в тюрьму. Ведь весь тюремный персонал, равно как и наши властители, не особенно верят в искренность и честность человека — ибо сами лишены этих черт. Впрочем, инспектор вел себя вполне корректно и усиленно делал вид, что не интересуется своим подопечным.
Наконец Хозе вышел из вагона. Шесть часов. До дома еще около двух часов ходьбы — сущий пустяк для любого человека, но только не для него, случайно вырвавшегося из ада, где он каждый день в течение коротких пяти минут топтался в тюремном дворе и за тринадцать лет отвык ходить.
И дорога, на которую он ступил, терялась в бескрайном пространстве, и от этого его неудержимо потянуло ко сну. Он слишком много пережил за эти полдня.
Человеку нужен был сон, нужен был покой, и он покорно лег на землю и сомкнул веки. Он не мог больше сопротивляться, он без борьбы уступил самому себе. Он растянулся возле какого-то дощатого барака, стоявшего при дороге, и даже тут не подумал, что следовало бы в том письме попросить выехать за ним на лошади, ведь это сберегло бы, ох как сберегло убегавшие часы драгоценного времени. Но ему так хотелось спать, что он ни о чем не мог думать, и на глазах у него выступили слезы — от зевоты. Он так и заснул на полузевке, даже не закрыв рта.
Когда он проснулся, уже рассветало. У него заныла спина. Он выспался, великолепно отдохнул, но, матерь божья, день-то убыл. И вот он побежал к предместью, где стоял его дом. Но бежать он долго не мог и пошел крупным шагом.
Домики рабочих, лачуги, обнесенные жалкими заборчиками, — так начинается город Сан-Себастиано, который весь вытянулся вдоль дороги. Дальше дома стояли плотнее. Но отсюда до его дома оставалось три-четыре километра.
Вдруг на пороге одного такого убогого домика показалась какая-то фигура, заметила путника, воздела к небесам руки:
— Хозе!
Это был Сантандер, старый товарищ, с которым Реаль вместе боролся, вместе терпел лишения.
— Хозе! Друг! Я тебя сразу узнал! Значит, это ты?
Хозе резко остановился и, утвердившись покрепче на ногах, просто ответил: «Да, я», — но голос у него прерывался после быстрой ходьбы и еще потому, что на сердце у него лежала свинцовая тяжесть.
— Я тебя сразу узнал, — кричал во всю глотку Сантандер, — ты, брат, не особенно изменился. А потом Клемане, твоя жена, нам говорила, что ты должен приехать. Она вчера даже сама сюда приезжала, думала, что ты уже здесь. А ночью она уехала потому, что, говорит, никого не встретила.
Она, Клемане, была всего в десяти метрах от того барака, где он уснул, сраженный усталостью! Сделай он вчера еще два-три шага, и он бы попал прямо в объятия Клемане.
Тут появились еще старые друзья-приятели, они выходили из домов, воздевали каково команде руки к небесам и хором восклицали: «Хозе!» На загорелых их лицах ярко выделялись синеватые белки. На глазах у них проступали слезы, они обнимали Хозе, целовали, душили его в сильных дружеских объятиях.
Прибежали женщины. Ребятишки, побросав игры, молча столпились вокруг.
Пришел даже священник отец Леонт, с ним в свое время Хозе не особенно ладил. Отец Леонт растолстел, разбух, нижняя его губа еще больше отвисла и лоснилась, как будто смазанная салом. Он тоже улыбался, тоже размахивал руками, но в глазах его застыла неприязненная усмешка.
— Хозе! Заходи, друг! Стаканчик вина!
Если вам в такую минуту предлагают выпить стакан вина, отказываться от угощения не полагается, а потом вино, оно подкрепляет.
— Спасибо. Стаканчик, пожалуй, выпью, но рассиживаться не стану, ведь я домой иду.
— Верно, верно, тебя ждут.
Однако он уступил настойчивым просьбам друзей и присел, — по правде сказать, он очень утомился, пройдя даже такой недолгий путь, и теперь все его тело настойчиво требовало покоя. Какая-то женщина бросилась за вином.
— А ну-ка, старина, повторим!
Звон стаканов, вопросы, восклицания заполнили маленькую комнатушку.
— Ну, последнюю. Теперь иду.
Но он не мог подняться…
От трех стаканов в голове у него закружилось.
В отчаянии он налил четвертый стакан и залпом осушил его в надежде взбодрить усталое сердце и ослабевшие ноги.
И вдруг его как будто обухом хватило по затылку, и тут только он понял, какое же преступление он совершил.
А все его благожелатели, сбившись кучей вокруг него, недоуменно переглядывались: «Да что это с ним такое стряслось?» Они ничего не понимали, откуда же им было понять, что такое просидеть тринадцать лет взаперти, есть одни только вареные бобы да жидкий суп, а пить одну только воду. Для него четыре стакана было, все равно что другому четыре кувшина.