Вот среди этих-то людей, живших как изгнанники в самом сердце Парижа, наша рационалистка с нежным сердцем, святая, уверовавшая в логику, взрастила и вскормила свою страсть к борьбе, к бунту. Участники этого небольшого тайного кружка, люди пламенной души, чем-то напоминали первых христиан, которые скрывались в катакомбах в те времена, когда народ, угнетенный римлянами, еще считал христианство своим. Много позже, вспоминая об этих днях, она говорила: «Мы были впереди своего времени, намного впереди!»
Она жила суровой аскетической жизнью бедной учительницы, носила подержанную одежду и обувь, которые продаются на Церковной площади или в грязных лавчонках перекупщиков. Она была кругом в долгу, потому что покупала много книг, а главное, потому что не могла спокойно видеть человеческое горе и страдания, и она, всю себя целиком отдававшая делу революции, отдавала людям все, что имела: свои руки, свой мозг, свое большое сердце. Питала ли она к кому-нибудь нежные чувства, если не считать ее любви к матери? О ее личной жизни говорили многое, но никто не знал ничего достоверно, а сама она не придавала никакого значения этим россказням.
Разразилась франко-прусская война; потом пришло поражение, потом пала империя. А вслед за тем вдруг великий взлет героизма и самоотверженности французского народа — Коммуна! В эти дни обнаружилась измена буржуазных республиканцев, которые были «демократами» лишь постольку, поскольку они недолюбливали незадачливого потомка Наполеона I. В эти дни стало понятно, как непрочны «общие фронты», раз их скрепляет лишь ненависть к монарху, и сколько тут бывает разочарований и измен. В эти дни показала свое лицо буржуазия, ненавидевшая народ и страшившаяся его; подавить народ — вот о чем мечтала буржуазия с того дня, как сама овладела империей.
Хрупкая учительница с черными глазами и в черном платье всей душой предалась делу Коммуны. Она учила, она сплачивала людей. Она взяла в руки винтовку, переоделась в мужское платье, она пошла в окопы, где люди стояли по колено в грязи, где свистела картечь и жужжали ружейные пули. Она стала живым воплощением революции, ибо она поняла всю ложь буржуазного либерализма и все гнусное лицемерие «великого» республиканца-буржуа Жюля Фавра. Каким театральным жестом прижимал он к своему сердцу ее и ее товарища Ферре на глазах у толпы! Это было объятие Иуды, который и тогда уже с удовольствием бы задушил их обоих и всех тех, кто шел за ними.
Она узнала, слишком хорошо узнала, какая участь ожидает разгромленный, потерпевший поражение народ. Каким-то чудом она спаслась от правительственных солдат, от их ружей, от их пушек, от их штыков и от пьяной банды карате-лей, которые рыскали по всему Парижу и оскорбляли, мучили, избивали и убивали тех, кто попадался им на глаза. А иногда и люди толпы, отравленные лживой проповедью непогрешимости существующих установлений, осыпали бранью побежденных.
Она жалела этих жалких подневольных людей, ибо они не ведают, что творят. Она жалела и тех, кто выполнял приказы кровожадных повелителей, — и тут сказывалась и подлинная доброта, и большой ум. Когда она видела бледные лица бретонских мобилей, расстреливавших коммунаров, она говорила: «Эти не понимают, что делают. Им сказали, что нужно стрелять в народ, и они поверили, да, да, они поверили. Но они не продались. Когда-нибудь они поймут, где правда, и встанут на нашу сторону. Нам нужны неподкупные».
Она имела полную возможность скрыться, но отдалась в руки версальцев, чтобы избавить от тюрьмы свою мать. Вместе со своими товарищами она узнала ад тюрьмы. Камера, где она ожидала смерти, буквально кишела вшами, так что слышно было, как копошатся они на полу; мучимая лихорадкой и жаждой, она не могла напиться — в маленькой лужице палачи мыли руки, и вода превращалась в кровь. В крохотное окошко сквозь ночь и сетку дождя она видела какие-то смутные тени людей, вспышки огня, затем доносился звук выстрелов, и там, во дворе, люди падали на груду трупов — трупы на трупы.
Когда ее привели на военный суд версальского трибунала, она решила потребовать для себя смертного приговора. Она рассуждала так: «Я могу еще принести пользу нашему делу, но еще больше пользы принесу, если меня расстреляют: казнь женщины возмутит общество против версальцев».
Она не произносила пламенных и многословных речей. Она кратко изложила свою веру, изложила спокойно и ясно и в заключение обратилась к судьям: «Я кончила. Если вы не трусы, осудите меня».
Это величественное зрелище разума и жертвенности исторгло кое у кого крик восторга и изумления, в том числе у Виктора Гюго. Они, стоявшие по ту сторону баррикад, вдруг, как при вспышке молнии, все озаряющей своим светом, поняли героическую и нечеловечески великую простоту и тайну революции. Но потом они отвернулись от нее. И все же судья не осмелился вынести ей смертный приговор, и ее сослали в Новую Каледонию.
Там, на затерянных среди океана островах, лежавших где-то в другом полушарии, прошла долгая, удивительная полоса ее жизни; упорным трудом она изучила «дикарские» наречия и приобщала канаков, живших в рабском, полу-животном состоянии, к идеалам нравственности, человеческого достоинства и свободы. Когда же ее живой, деятельный ум задыхался в жестокой скуке изгнания, она со страстью набрасывалась на естественные науки и даже сделала несколько интересных и ценных открытий.
Потом она возвратилась на родину. Это было время, когда во Франции развивалось рабочее и профсоюзное движение. И хотя она примкнула к анархистам, она ни на минуту не забывала задач подлинной революции, которые определяла так: «Если революция не разрушит до основания старого общества, все придется начинать заново».