Огонь. Ясность. Правдивые повести - Страница 41


К оглавлению

41

Как же мне не портить себе кровь! Насмотрелся я на них! И волей-неволей, даже когда что-нибудь делаю, все думаю о них!

Эх, все эти молодчики! Болтаются там и разводят канцелярщину, вылощенные, в кепи и офицерских шинелях, в ботиночках; едят тонкие блюда; когда угодно, пропускают стаканчик винца в глотку, моются, да не один раз, а два раза в день, ходят в церковь, бездельничают, не вынимают папиросы изо рта, а вечером ложатся на перины и почитывают газеты. А потом вся эта мразь будет говорить: «Я был на войне!»


Больше всего поразила Вольпата одна подробность.

— Все эти «солдаты» не таскают с собой котелка и фляги и не едят стоя. Им нужны удобства. Им больше нравится пойти к какой-нибудь шлюхе, сесть за отдельный, приготовленный для них стол, лопать, корчить важных господ, а бабенка убирает в буфет их посуду, банки консервов, весь их бордель для жратвы, словом, все, что бывает только у богачей, да и то в мирное время, в этом проклятом тылу!

С неба низвергались водопады. Сосед Вольпата покачал головой и сказал:

— Тем лучше для них!

— Я не сумасшедший… — опять начал Вольпат.

— Может быть, но ты непоследователен.

На это Вольпат обиделся; он привскочил, поднял голову; дождь как будто только и ждал этого и обдал ему лицо.

— Что? Это что такое? «Непоследовательный»! Эх ты, шваль!

— Да, да, сударь! — повторил сосед. — Ты лаешься, а самому небось хочется быть на месте этих бездельников и сволочей!

— Конечно, но что это доказывает, дубина ты этакая? Ведь мы были в опасных местах, а теперь наша очередь отдохнуть. А в тылу все одни и те же, говорят тебе; там есть и молодые, здоровенные, как быки, мускулистые, как борцы, и слишком их много. Слышишь, я повторяю: «слишком много», потому что это так и есть.

— Слишком много? А ты почем знаешь, голова садовая? Ты знаешь, что это за учреждения?

— Не знаю, — ответил Вольпат, — но я говорю…

— А ты думаешь, это такая простая штука — управлять всеми делами?

— Плевать мне на них, но…

— А ты что, хочешь сам туда пролезть? — поддразнил Вольпата невидимый сосед в капюшоне, на который низвергались целые водопады; в этом вопросе таилось или полное равнодушие, или безжалостное желание рассердить Вольпата.

— Я не умею, — просто ответил Вольпат.

— Зато другие умеют, — пронзительным голосом сказал Барк, — я знаю одного…

— Я тоже видел одного такого, — отчаянно заорал сквозь бурю Вольпат. Да, я встретил этого пройдоху недалеко от фронта, где-то там, где есть эвакуационный пункт и отделение интендантства.

В это время налетел ветер, и донесся вопрос:

— А что это за парень?

На мгновение ветер утих, и Вольпат кое-как смог ответить:

— Он был на распределительном пункте, показывал мне всю их неразбериху: ведь он сам был редкостью на этой ярмарке. Он водил меня по коридорам, залам или баракам; он приоткрыл дверь с надписями или показывал ее и говорил: «Гляди-ка сюда и вот сюда!» Я побывал с ним везде; но он потом не пошел в окопы, не беспокойся. Да он там и раньше не бывал, тоже не беспокойся. Этот пройдоха, когда я увидел его в первый раз, прохаживался по двору. «Это текущая работа», — говорит. Мы разговорились. На следующий день он устроился денщиком, чтобы «укрыться» и не идти на фронт: с самого начала войны в первый раз подошла его очередь.

Всю ночь он нежился в пуховой постельке; утром на пороге он чистил своей «мартышке» сапоги: шикарные желтые сапожки. Не жалел он на них мази, прямо золотил. Я остановился поглядеть. Парень рассказал мне свою историю. Не помню хорошенько всей его арапской брехни, так же как не помню французской истории и хронологии, которой мне забивали голову в школе. Его ни разу не отправляли на фронт, хотя он был призыва третьего года и здоровяк. Опасности, трудности, пакость войны — все это было не для него, а для других; да, он небось зная, что если только поставит ногу на линию огня, линия захватит его всего; вот он и отбивался руками и ногами, чтоб не двигаться с места. Его и так и сяк пробовали забрать, но, шалишь, он ускользал из рук всех капитанов, всех полковников, всех военных лекарей, хоть они и здорово бесились и злились на него. Он мне это рассказывал сам. Как он устраивался? Он притворялся, что падает сидя. Принимал идиотский вид. Корчил дурачка. Становился похож на сверток грязного белья. «У меня какое-то общее переутомление», — хныкал он. Люди не знали, как его взять, и в конце концов оставляли в покое, каждый его выблевывал к черту. Вот как. Когда нужно было, он проделывал разные другие штуки, понимаешь? Иногда вдруг у него заболевала нога; он ловко умел хромать. А потом уж он устраивался; он был в курсе всех делишек, знал все ходы. Вот уж знал парень расписание поездов! Он проскальзывал в учреждения, где были теплые местечки, и тихонько оставался там, и даже лез из кожи вон, чтобы люди в нем нуждались. Он вставал часа в три ночи, чтобы сварить кофе, ходил по воду, пока другие лопали; словом, везде, куда только он ни пролезал, он умудрялся прослыть за своего, скотина этакая! Он трудился, чтобы не трудиться. Он напоминал мне одного парня, который мог бы честно заработать сотню монет — столько труда он ухлопывает на изготовление фальшивой бумажки в пятьдесят франков. Но вот в чем дело: этот пройдоха спасет свою шкуру. На фронте его понесло бы течением, но он не дурак. Плевать ему на тех, кто мается на земле, и еще больше плевать на них, когда они очутятся под землей. Когда все кончат воевать, он вернется домой и скажет друзьям и знакомым: «Вот я здоров и невредим», — а его приятели будут радоваться: ведь он славный парень, хоть и настоящий мерзавец, и — глупей всего! этому сукину сыну верят, а людям он нравится.

41