— Раньше я любил тебя ради себя, теперь я люблю тебя ради тебя.
Когда смотришь прямо, приходишь к тому, что видишь непостижимое событие: смерть. Единственно, что имеет значение во всей нашей жизни, наша смерть. В ее страшном свете тот, кто должен когда-нибудь умереть, может судить о своем сердце. Я знаю, что для меня смерть Мари равносильна моей собственной смерти, и мне кажется, что в ней одной на всем свете живет мой образ. Мы не боимся слишком большой искренности и говорим о смерти, глядя на кровать, которая ждет неизбежного, но предназначена также для того, чтобы на ней не проснуться. Мы говорим:
— Наступит день, когда я начну что-либо и не кончу… Это будет прогулка, письмо, фраза или сон…
Я наклоняюсь, смотрю в ее голубые глаза. Я вспомнил вдруг черное окно вдали, открытое настежь в ту ночь, когда я был на краю смерти. Я долго всматриваюсь в эти ясные глаза и вижу, что погружаюсь в единственную могилу, которая у меня будет. И мое любование почти неизъяснимой красотой этих глаз — не обольщение и не жалость.
Что происходит с нами сегодня вечером? Что значат эти взмахи крыльев? Не открываются ли наши глаза с приближением ночи? Раньше мы испытывали перед небытием животный страх любовников; но теперь для нас умереть прежде всего значит расстаться, и это — самое простое и самое торжественное доказательство нашей любви.
И узы плоти — мы больше не боимся думать и говорить о них, говорить о том, что мы были ими привязаны друг к другу, что мы познали друг друга до конца, что тела наши не знают тайны. Это воспоминание, эта печать на телах — глубокая ценность, и любовь, обоюдно озаряющая два существа, создана из всего, что у них есть и что у них было.
Я стою перед Мари, почти уже обращенный, и дрожу, и шатаюсь, — так мое сердце владеет мною.
— Ты видишь, истина прекраснее мечтаний.
Истина, она единственная, пришла к нам на помощь. Истина дала нам жизнь. Нежность — величайшее из чувств человеческих, потому что она сочетает уважение, ясность и свет. Понять — значит постигнуть истину, в этом — всё, а любить — то же самое, что познать и понять. Нежность, которую я называю также жалостью, потому что не вижу между ними различия, побеждает все своим ясновидением. Чувство это беспредельное, как безумие, но мудрое единственное совершенное проявление человечности. Нет ни одного глубокого чувства, которое не уместилось бы в руках жалости.
Понять жизнь и полюбить ее в другом существе — в этом задача человека и в этом его талант; и каждый может посвятить себя, полностью, только одному человеку; только один у нас истинный сосед на земле.
Жить — значит ощущать радость жизни. Полнота жизни… Расцвет ее не облечен в мистические формы, о которых напрасно мечтаешь, когда парализован юностью. Это скорее форма тревоги, трепета, страдания и подвига. Сердце не создано для отвлеченной формулы счастья, потому что истина вещей также для этого не создана. Оно бьется для волнений, а не для покоя. Такова природа истины.
— Ты хорошо сделал, что рассказал мне все! Да, легко солгать на минуту. Можно было бы лгать и дольше, но когда мы проснулись бы от лжи, было бы хуже… Сказать — это искупить; единственное, быть может, искупление, которое существует.
Она говорит проникновенно, слова ее доходят до глубин моего сердца. Теперь она меня поддерживает, и мы оба ощупью отыскиваем то великое, что находят, когда сознают свою правоту. Согласие Мари так безоговорочно, что кажется неожиданным и трагичным.
— Я словно окаменела от заброшенности и скорби. Ты меня оживил; ты превратил меня в женщину…
…Я искала утешения в религии. Не очень-то веришь в бога, пока он не нужен. Когда все потеряно, обращаешься к богу. Но теперь я этого не хочу.
Так говорит Мари. Одни святоши и слабые нуждаются в обольщениях, как в лекарстве. Остальным нужно лишь видеть и говорить.
Она улыбается, призрачная в ясности вечера, между светом и тьмою. Я так близок к ней, что становлюсь на колени, чтобы быть еще ближе. Я целую ее мокрое лицо и нежный рот, держа ее руку обеими руками.
DEO IGNOTO
Я собрал в этой книге только подлинные факты жизни. Я ничего не присочинил; я был или очевидцем того, что описано мною, или воспроизвел рассказы вполне надежных свидетелей, стараясь не менять ни формы, ни содержания. Я только слегка беллетризировал, как принято говорить, повествование. В иных случаях это чистый репортаж, в других я позволял себе смягчить вымыслом кое-какие детали. Почти везде я сохранил подлинные имена действующих лиц.
Мне хотелось, чтобы эти наблюдения, иногда случайные, над тем страшным, что зовется нашей современной цивилизацией, заставили читателя поверить в реальность того, что кажется неправдоподобным. И пусть общественное мнение, убаюканное ханжескими идиллиями, увидит настоящее лицо нашего XX века, который можно назвать веком золота, или веком радио, или веком джаз-банда, но, пожалуй, с большим основанием — веком крови!
Наконец, мне хотелось бы зажечь искру ненависти и гнева против виновников зла, которые пользуются у нас такой славой (если только можно употребить здесь это слово), и особенно против системы гнета, которая порождает все уродства и преступления.
Мне возразят, что эти факты — исключение. Возражение, заслуживающее внимания. Искренне завидую тем, кто прибегает к нему с такой блаженной легкостью и умеет отмахнуться от укоров совести с помощью ничего не значащей фразы.