Вместе с Жоэлем его бросили в широкую яму, где уже лежали трупы французов, которых изрешетили немецкие, а иных и французские пули.
И, может быть, именно тело Мартена, этого несчастного безумца, вырыли из земли и похоронили в главном пролете Триумфальной арки. Быть может, это его могильную плиту попирают ногами многочисленные почитатели славы, и министры произносят над нею речь о мировой цивилизаторской миссии Франции, о святости войны, а он смеется немым, навеки застывшим смехом в черном аду их цивилизации.
— А все оттого, что не везло и не везло мне, — объяснял красивой девушке солдат-отпускник.
Впрочем, это и без слов было видно по его внешности. От долгих привычных несчастий бедняга съежился, иссох, глядел исподлобья, и все его движения злая судьба обкорнала, как крылья птицы. Этакое тусклое существо! Лишь одни глаза, мерцавшие на смуглом унылом лице, еще не утратили яркости — два черных-черных пятнышка, наудачу брошенные кистью неумелого живописца на плоский темноватый кружок. Цвет лица у него, казалось, вылинял так же, как и солдатское сукно потрепанной шинели. А неуклюжую фигуру будто сложили кое-как шаловливые детские руки из облезлых деревянных кубиков, кирпичиков и пирамидок.
— Что поделаешь, терпи, коли уж таким незадачливым родился, — вот единственный завет, который мать дала ему на смертном одре уже коснеющим языком.
Ему ни в чем решительно не было удачи. Зря проходили дни, месяцы, годы. Он прожил и те немногие крохи, которых еще не успели прожить родители. Что бы он ни затеял, все у него не клеилось, все было так же нескладно, как его долговязая фигура, все шло вкривь и вкось, летело кувырком.
И он жил в стороне от людей, робкий, застенчивый, одинокий, замкнувшись в угрюмое молчание, как в жесткую скорлупу. Женщины не обращали на него ни малейшего внимания, разве только какая-нибудь сердобольная душа подарит его, бывало, насмешливой шуточкой. А уж для мужчин он и вовсе был пустым местом, каким-то невидимкой. Право, даже солнце как будто тускнело, уронив на него свой луч.
Этого закоренелого неудачника, разумеется, взяли на войну и, разумеется, отправили без всякой помпы. Он ушел ил деревни не в шумной толпе пьяных и воинственно горланивших новобранцев, а исчез как-то под вечер в одиночку, втихомолку, в качестве единицы пополнения убыли на фронте — фигурой безличной и серой, как зарисовки солдат в газетных фельетонах.
Затерявшись в шеренгах людей, шагающих в ногу или ползущих по земле, под огнем, он был самым безвестным солдатом. Правда, однажды он самоотверженно спас своих товарищей, но этот подвиг остался незамеченным, как и все, что он делал. Хорошо еще, что его пощадили вражеские пули и не познакомился он с военно-полевым судом.
Но вот из тех мест, где совершали человеческие жертвоприношения, он вернулся домой, — правда, ненадолго, всего на шесть дней.
И что же! За эти краткие дни все вдруг изменилось волею и милосердием Клерины. Причиной тому было сочетание многих обстоятельств, в которые входило и жестокое сердечное разочарование, пережитое девушкой, и полное отсутствие молодых парней во всей округе, и весеннее солнце, и юность! Да, да, люди видели, как красавица Клерина, грациозно склонив головку, бродила по золотистым зеленым тропкам рядышком с долговязым, неуклюжим солдатом, словно небесное видение рядом с огородным пугалом.
Когда же он вновь отправился на фронт, пожав в последний раз руку той, что обещалась ждать его, и, оставшись один, вдали от деревни зашагал по дороге в холодных темнеющих сумерках, лицо его горело, а сердце было согрето теплом — надолго, быть может, навсегда.
Он во весь голос хохотал, как пьяный, хотя и был совершенно трезв. «Вот чудно! Как же это все переменилось?» Вернулся в деревню измученный, побежденный злосчастьем, а через шесть дней (ну, скажем, через семь) уходит таким победителем! Да он теперь первым готов был смеяться над прежним неудачником и над невероятной чередой злоключений, преследовавших его.
Былому несчастливцу пришлось ехать в свой сектор по железной дороге сутки и еще целый день. Бесконечные мытарства этого путешествия не могли оторвать его от неотступной, радостной мысли: то, что случилось с ним, забыть невозможно, как свое собственное имя. И солдат все думал об этом — думал и в товарном вагоне, битком набитом людьми, и в станционном зале, в часы ожидания пересадки, забившись в угол среди багажных тюков, такой же безмолвный, неподвижный, как они, и только трубка его дымила, как паровоз, окутывая голову мечтателя голубоватым облаком. Разлука светло расцветила воспоминания, с каждым часом девичий образ становился все краше, все милее, все человечнее, такой чудесный, воздушный, дивный, но живой, осязаемый образ, и все больше Клерина становилась его Клериной.
Он выпрыгнул из вагона на платформу, мокрую и скользкую от моросившего дождя, как мостки речной пристани, и пустился в путь, весь трепеща от счастья, горевшего в его душе яркими огнями, звучавшего фанфарами, наполнявшего сердце петушиной гордостью. Все для него наполнилось жизнью, даже вечерний беспредельный сумрак, разливавшийся вокруг; и даже в этом таинственном сумраке, на пороге неведомой судьбы, он парил на крыльях, он понимал, он чувствовал любовь других людей, как будто сам ее переживал.
Уже близок был последний предел обитаемой местности. Все кругом стало угрюмым, мрачным, зловещим. Торопливо и осторожно он шел мимо плоских или горбатых прямоугольников большого артиллерийского парка, целого города, где угольно-черными тенями вздымались вокруг штабеля орудийных снарядов, окрашенных желтой и красной краской, или пирамиды черных мин; их привезли с запада, и вереницы гулко пыхтевших грузовиков доставили их сюда в часы полной тьмы, не озаренные ни солнечным, ни лунным светом. Да и под покровом почвы на протяжении нескольких гектаров были вырыты подземные склады, тоже доверху набитые этими слепыми пособниками смерти. А немного поодаль из сплошного, черного, словно антрацитового мрака высовывался ствол огромной пушки, возвышаясь над всем простором равнины четким черным силуэтом, настороженно уставившим вдаль широкий зияющий глаз.