— Видишь, червонный король? — говорил он, вытаскивая карту из колоды. — Раз! Вот тебе и семерка пик.
Солдаты только ахали от изумления.
После этого небольшого отступления разговор вновь вернулся к предметам более существенным.
— Ну и заложили мы в тот раз — дай боже! — продолжал Панно. — Меня споить, сам поди знаешь, как трудно, — добавил он, не обращаясь ни к кому в особенности. — Так вот в тот раз я был в порядке, доложу я вам.
Между тем Постер, страшно довольный своей находчивостью, продолжал бубнить:
— Что же это, говорю я ему, кто ж так наливает? Стало быть, нельзя уж и на бутылочку взглянуть?
Поначалу Бютуар слушал невнимательно, но потом навострил уши, обратил к рассказчикам свое опаленное солнцем, немытое, обросшее лицо, похожее на уродливую маску, и вступил в разговор. Беседы такого рода интересовали его чрезвычайно. Бютуар был хороший солдат и славный парень, но за ним водился грешок — любил он поесть, а еще больше выпить: он денно и нощно прикладывался к фляжке и даже забывал всякую меру. Бютуар, конечно, понимал, что поступает неразумно, но понимал лишь после того, как во фляге не оставалось ни капли, а кошелек пустел, — убыль вполне закономерная, но неизменно приводившая его в изумление. После выпивки всегда наступало раскаяние. Бютуар качал головой и, нахмурив брови, сокрушенно причитал: «Зря это я! Зря!» — и слова эти звучали более покаянно, чем у иных верующих молитва: «Господи, помилуй мя, грешного!» Даже когда Бютуар бывал сильно на взводе, он, прежде чем заснуть, благоговейно вспоминал жену Адель и милый сердцу далекий садик, где цвели китайские астры вокруг врытого в землю столика.
В это время из щели в стенке окопа, такой узкой, что ее можно было занавесить носовым платком, показались сначала ноги, а потом и сам командир боевого охранения, сержант Метрёр:
— Славно, славно, ребята, хорошо поете! А вот кто сегодня ночью со мной в дозор пойдет?
— Я пойду, сержант… — сказал Бютуар.
— И я!.. И я!.. — раздались голоса.
Когда стемнело, Бютуар влез в свою нору, как улитка в раковину, и начал неторопливо готовиться: осмотрел винтовку, проверил, хорошо ли завязаны шнурки башмаков. Над ним меркло небо с россыпью бледных звезд и ракет, среди которых с ревом проносились снаряды тяжелых орудий.
В эту минуту откуда-то из голой, безлюдной равнины возникло несколько темных фигур, с какой-то ношей в руках. Они неуклюже спрыгнули в окоп, загремев бидонами; солдатам принесли обед.
В шестистах метрах позади их узкой траншеи проходили передовые линии французских войск, занявших позиции у Сен-Кристофа; впереди каких-нибудь сто шагов отделяли пост от реки Эн, а на другом ее берегу стояли немцы. Ни одного хода сообщения не было прорыто к окопу. Он затерялся среди равнины, как островок в море. Пробраться туда или уйти оттуда можно было только с наступлением темноты. В этом поле попадались лишь мертвецы — с каждым днем они все больше погружались в землю и наконец исчезали в ней, а живые люди походили тут на призраков.
Дежурные принесли чечевичную похлебку и вино. Бютуар подошел к ним: накануне он заплатил за свою долю. Ему не хотелось чечевицы, он наполнил флягу и поставил ее рядом с собой, не завинтив крышку. Круглое око смотрело на него так умоляюще, что Бютуар не выдержал — выпил для начала самую малость, капельку, так только — попробовать.
А фляга была знатная, двухлитровая. Таких на фронте было раз, два — и обчелся. Бютуар купил ее у одного марокканца и так ловко выпалил ей в горлышко холостым зарядом, что ее раздуло, и теперь вместо двух литров она вмещала два с половиной. Товарищи знали об этой маленькой хитрости, но виноторговцы пребывали в неведении, вот почему, когда солдаты запасались спиртным под краном винной бочки где-нибудь в тыловом кабачке, Бютуару всегда недоливали меньше, чем другим.
Когда в сумерках сержант Метрёр окинул придирчивым взглядом четырех солдат, отправлявшихся с ним в дозор, Бютуар, прислонившись к стенке окопа, постарался твердо стоять на ногах и делал вид, что у него ни в одном глазу. Но когда добровольцы, цепляясь руками и коленями за бруствер, выкарабкались из траншеи и пошли гуськом по равнине, Бютуара, который шел замыкающим, совсем развезло, и он брел в темноте, оступаясь и размахивая руками, словно поминутно проваливался в воду. Лишь несгибаемая воля, крепкая, как стальной стержень, помогала ему не упасть. Чтобы он, Бютуар, да сплоховал? Не было того и не будет!
В окружающем мраке захмелевший солдат старался бесшумно ступать по рыхлой земле; в правой руке он нес винтовку, несколько на отлете — не ровен час, выстрелит, — а левой крепко сжимал ножны со штыком, чтобы не гремело. Он изо всех сил таращил глаза, боясь потерять из виду спину впереди идущего, — она маячила в полутьме смутным, причудливым пятном, то расплывалась, то сужалась, нелепо двоилась и троилась у него в глазах.
На свежем воздухе хмель разбирал его все сильнее, мысли туманились, как пасмурное небо над головой, а ноги словно налились свинцом. Всего десять минут, не больше, шли они вдоль реки, чуть ниже гребня длинного холма, круто сбегающего к воде, а Бютуар уже против своей воли замедлил шаг, все сильнее отставал и, наконец, оказался далеко позади своих товарищей. Он с ужасом понял, что засыпает на ходу.
Сознание долга и смутный страх перед заслуженным наказанием подстегнули его. Он выругался вслух, подбадривая самого себя, сделал еще несколько шагов и, совсем отчаявшись, хотел было позвать товарищей, но крик замер у него в груди: говорить в полный голос, кричать, когда лишь мрак и безмолвие служили им ненадежной защитой от смерти! Боже милостивый!