Благодаря этому грохоту солдат, которому надо было перекрыть столько шуму, мог запеть совсем громко, и он пел, прихватив зубами свою трубку.
Песня его поднималась и спускалась вместе с ним по какой-то необыкновенной холмистой равнине, по которой он шел. Порой всю ширь ночного неба на несколько мгновений вдруг заливал яркий дневной свет. А иной раз кдзалось, что все звезды вспыхивают и разлетаются на куски. Тогда видно было, как на равнине черными созвездиями раскинуло кучки сраженных вместе людей, и можно было различить вырытые снарядами ямы, где, точно в могилах, лежали убитые.
Прерывистые огненные сполохи проникали солдату в самую душу, в голове стоял гул от рева орудий, но это не могло спугнуть его счастья, и все больше росла в нем любовь к Клерине.
Была уже глухая ночь, когда он дошел до места расположения своей части, то есть до сплетения земляных нор, вырытых на краю безмолвного пепелища. Извилистой траншеей он добрался наконец до землянок своей роты.
— Как раз вовремя! Пойдешь в наряд, — сказал ему унтер в качестве радушного приветствия. — У нас ухлопали одного. Бери лопату. Да смотри помалкивай. Что это рожа у тебя такая? Видно, хватил лишнего. Не вздумай разевать глотку!
Солдат слушал в смущенном молчании, — ведь он и в самом деле совсем опьянел от счастья.
Но он не мог совладать с собой. Что было, то было, — этого уж от него не отнимешь. Радость волной изливалась из самого нутра, хмелем ударяла в голову, и песня, непрестанно звучавшая в душе, подступала к горлу.
Лишь только рабочая команда, вооружившись лопатами, вступила в густой влажный мрак, простиравшийся над холодной чернотой земли, счастливец замурлыкал песню, словно кот, пригревшийся у жарко натопленной печки.
— Замолчи, стервец! Провались ты к чертовой матери! — зашипел унтер.
Но разве он мог молчать. Чем дальше была Клерина, тем больше полнилось ею сердце. «Эко дело, как же это я поладил с ней! Вот славно!»
Он энергично шагал, раздвигая черную шершавую пелену мрака.
В небе взлетали и падали разноцветные звезды. Словно жгли фейерверк, словно справляли праздник великого преображения злосчастья в светлое счастье. Ничто не могло помешать прекрасному сиять все прекраснее и радостной песне рваться ввысь.
— Заткнись! — шептали и бурчали его товарищи.
Остаток здравого смысла солдата, искушенного в ночных работах саперных команд, позволял ему прикинуть и рассчитать, что опасности пока еще нет: до окопов первой линии еще далеко, да и к тому же отряд ведет сам офицер, а он всегда в определенный момент препоручает командовать унтеру. А впрочем, как я уже сказал, счастливец все равно не мог бы справиться с собой. Не мог он сейчас молчать, как наказанный школьник. В сердечной простоте он весь отдался своей радости, позабыл о времени и месте, и голос его пел сам по себе.
И тогда все, кто был с ним, испугались неугомонного голоса этого странного человека. От стоянки уже отошли далеко, певца отослать обратно было нельзя. Черные силуэты растерянно остановились, сбились в кучу, всех охватил панический страх.
— Заткните ему глотку! Все равно как. Во что бы то ни стало! — дрожа мелкой дрожью (должно быть, от гнева), сказал офицер старшему унтеру.
Унтер втянул голову в плечи, злобно зарычал и нырнул в темноту. И вдруг настала тишина, гробовая тишина пала на равнину.
На рассвете унтер привел команду обратно в окопы и, рапортуя капитану, доложил:
— Одного надо исключить из списков.
— Досадно, — ответил капитан, дороживший своими людьми. Заметив кровь на галуне унтер-офицерской нашивки, он спросил: — Вы ранены?
— Никак нет, господин капитан. Напротив! Сам ножом поработал.
— Ах так! Хорошо, — заметил капитан, угадывая какую-то удачную выходку.
Бютуар дремал, прикорнув на дне окопа — всего десять шагов в длину и один в ширину. Здесь обосновался небольшой отряд, высланный в боевое охранение. Свернувшись калачиком, солдат Бютуар забился, как сурок, в какую-то яму, похожую на илистое, еще не высохшее дно старого колодца, а еще больше на бочку. Время от времени он просыпался, ворочался, зевал, ерзал, отодвигался от стенки окопа, прячась в самый угол, где потемней, и снова погружался в дремоту. У него было грубое красное лицо.
Рядом с ним, тесно прижавшись друг к другу, сидели на корточках его товарищи и толковали меж собой. Воздух над окопом был наполнен диким воем — там мчались навстречу друг другу тысячи немецких и французских снарядов, — одни мимо Суассонского собора, на юг, другие — на север, в сторону каменоломен Пасли. Два урагана стали неслись высоко над землей — один на север, другой на юг, — два урагана ревели, не зная усталости, незримые, как сама смерть.
А в окопе Постер рассказывал о том, как он доругался с жадюгой кабатчиком:
— Понимаешь, наливает он мне — будто кот наплакал. Я ему и говорю: что ж теперь, выходит, и на бутылку посмотреть нельзя?
Тем временем Панно доканчивал какую-то длинную историю:
— Вот где, дружище, была жратва! Чин по чину: тут тебе и тарелочка, и черпачок, ковырялочка опять же, а перед тобой — две скляночки, и нераспечатанные.
В разговор вступил его сосед Амоше:
— Сижу это я со стопочкой, — глотку, значит, прополаскиваю. Меня, знаешь, не больно-то приятели угощают: сам пью, сам и похмеляюсь.
В другом конце окопа Плюмети показывал карточные фокусы.