Огонь. Ясность. Правдивые повести - Страница 240


К оглавлению

240

Вы приходите с поверхности земли. Там, наверху, вы видели мир, омываемый светом небесным. Камни мостовой в маленьком городке золотятся от солнца, точно плоды. На пороге своего дома хозяйка выколачивает соломенный коврик. Через открытую дверь доносится бульканье — на темной печке, разукрашенной золотыми узорами, в кипящей воде пляшут стручки фасоли. Вяжет старушка, и руки ее, соединяясь, плетут нечто вроде гнезда. Пестрая ватага ребятишек галдит и кричит на все голоса.

А теперь вы в шахте. Пришелец сверху, поглядите же на обитателей подземелья!

— Но я ничего не вижу.

— Подождите немного, привыкнете.

Здесь плохо пахнет. Мы приближаемся к источнику зловония — это какая-то черная масса. Вагонетка? Нет, живое существо. Приглядитесь, и вы узнаете в нем лошадь, настоящую, живую лошадь. Разумеется, у нее нет клички: кто будет ее звать в этой тьме? Зажигаем фонарь и видим, как разбегаются от кормушки крысы. Лошадь никогда не ест своего корма — он слишком грязен.

— Но чем же она жива?

— Никто не знает, ведь она не умеет говорить.

Спит она прямо на рельсах для вагонеток, а под рельсами пастил; стоит на него надавить — и сквозь щели сочится и брызжет вода.

У лошади гноятся ноги. Эту болезнь называют жабой или гнилью. Ее рыхлые копыта действительно похожи на жаб.

От истощения лошадь давно уже потеряла зубы и ослепла, у нее облезла почти вся шкура. И сама она неотделима ог этого грязного болота, от этой вселенской могилы.

Ее обязанность — таскать за собой по рельсам вдоль узкого штрека тяжелую вагонетку с углем. Но без принуждения лошадь не сдвинулась бы с места. Она слишком устала. Весь груз, который она тянула на протяжении своей жизни в шахте, давит на нее и пригибает к земле.

Чтобы заставить лошадь идти, приходится оттягивать безжизненную нижнюю челюсть, привязывать к языку веревку и тащить за нее. Лошадь давно привыкла к боли, но когда у нее начинают вырывать язык, она не выдерживает и подается вперед и тащит вагонетку, ударяясь о стойки крепления, об острые выступы породы, которые задевают у нее за живое мясо. В одном месте кровля штрека нависает так низко, что лошади приходится ползти на коленях. И она ползет, и ее при этом бьют.

— Кто же делает это?

— Люди.

Шкура висит на ней клочьями, на каждом суставе у нее либо трещина, либо язва, либо зияющая рана. Если бы здесь было светлее, то, наверное, мы увидели бы ее кровоточащее сердце, подобно тому как видно его у фальшивого бога, намалеванного в церквах. Но света нет. Наверху, на земле, можно наслаждаться благодатным дождем, свежестью ветра, запахом воды, лучами солнца. Даже мороз по-своему ласкает. Здесь, внизу, — могила, здесь постоянно живут только черви и старая лошадь.

— Это ужасно!..

— Слишком мягко сказано. Но еще ужасней, что таких подземных лошадей множество — в одной только Франции их десять тысяч. Не станем утверждать, что в таком положении находятся все лошади в шахтах. Вам всегда могут указать на какое-то исключение. Но среди этих десяти тысяч огромных адских призраков сколько найдется таких, которые не в силах сразиться даже с крысой, у которых вытекли или выколоты глаза, гниют ноги или разрывается чрево, как у роженицы при схватках. Сколько из этих существ кричит от страданий? Лошади редко кричат. Здесь это можно услышать.

— А эта лошадь сейчас не работает?

— Потому что мы здесь. Ей выпала небольшая передышка, обычно она работает двадцать четыре часа в сутки.

— Двадцать четыре часа из двадцати четырех?

— Ну да. Три смены шахтеров, каждая по очереди, пользуются той же лошадью — арифметика простая. У нее выматывают силы, лишая ее сна, загоняют насмерть этот живой механизм. И хоть она служит меньше, такая система выгодна предпринимателю.

— Если бы не лошадь, то вместо нее пришлось бы мучиться человеку.

— Работа не должна быть пыткой ни для кого.

— По-вашему, лошадь — это кто-то?

— Да.

Я жалею лошадь так же, как человека. Не вздымайте рук к небу, прошу вас. То, что я сейчас сказал, я сказал инстинктивно, это крик моей души, но я могу его объяснить, потому что принадлежу к тому суровому и ясному направлению, которое не боится анализировать крики, страдания так же, как оно анализирует сны.

Уже давно я заметил, что, когда я вижу слепого с собакой, мне жаль собаку так же, как человека. И, сказать по правде, к собаке у меня больше жалости, чем к человеку.

Этому есть разумное основание, особенно для нас, для тех, кто все строит на разуме. Вот оно: человека поддерживают и порой вдохновляют миражи. Когда верующий страдает, он говорит себе: «Тем лучше!» — и когда умирает, говорит: «Наконец-то!» Иными словами, ему, как и нам, иногда опорой бывает уверенность, что страдание — начало избавления от страдания. Мучеников нашего времени, наших распятых, поддерживает не символический крест, но самая основа всех вещей; они знают, что составляют одно целое с ужасной правдой. Есть, впрочем, и заблудшие, которые ищут забвения в алкоголе.

Нужно также сказать, что если мы, люди, страдаем, то почти всегда по своей вине. Мы страдаем за свои идеи, либо из-за законов, которые сами же позволили навязать нам, либо из-за преступлений, которые совершаем или позволяем другим совершать. У животного нет знаний и нет веры. Оно не может действовать самостоятельно и, следовательно, поистине невинно. Причина его страдании — в людях. Животное страдает за ничто, тогда как я и ты, мы страдаем за что-то. Вот почему для меня невыносимо видеть страдания животных.

240