Он завладел щетками; усердно и осторожно натирает ими ботинки, не сводит глаз со своей работы и улыбается.
Очистив ботинки от грязи, он кладет ваксу на кончик двойной щетки и заботливо смазывает их.
Ботинки изящные. Видно, что это ботинки кокетливой девушки; на них блестит ряд мелких пуговиц.
— Все пуговки на месте, — шепчет мне Паради, и в его голосе слышится гордость.
Ему больше не хочется спать; он уже не позевывает. Напротив, он сжал губы; лицо озарено юным, весенним светом; только что казалось: он вот-вот заснет, а теперь он как будто проснулся.
Он проводит пальцами, почерневшими от ваксы, по ботинку, который расширяется кверху; можно угадать форму ноги. Паради умеет чистить ботинки, но вертит и перевертывает их неуклюже; он улыбается и мечтает о чем-то далеком. Старуха воздевает руки к небу и, призывая меня в свидетели, восхищенно говорит:
— Вот услужливый солдат!
Готово! Ботинки начищены и блестят, как зеркало. Делать больше нечего…
Паради кладет их на край стола осторожно, как реликвию, и наконец выпускает их из рук.
Он долго не сводит с них глаз, потом опускает голову и глядит на свои башмаки. Сравнив их с ботинками девушки, этот рослый парень — герой, цыган и монах — улыбается еще раз от всего сердца.
…Вдруг старуха привстала. У нее мелькнула мысль.
— Я ей скажу. Она вас поблагодарит. Эй, Жозефина! — кричит она, поворачиваясь к двери.
Но Паради останавливает ее широким, величественным движением руки.
— Нет, бабушка, не стоит! Не надо ее беспокоить! Мы уходим. Право, не стоит!
Он так убежденно и властно сказал это, что старуха послушно села и замолчала.
Мы пошли под навес спать в объятиях поджидавшего нас плуга.
Паради опять принялся зевать, но еще долго при свече видно было, что с его лица не сходит счастливая улыбка.
После сутолоки раздачи писем, когда солдаты возвращаются, кто обрадованный письмом, кто — полуобрадованный открыткой, кто с новым грузом ожидания и надежды, какой-то товарищ, размахивая листком бумаги, сообщает нам необыкновенную новость:
— Помните деда Хлопотуна из Гошена?
— Того чудилу, что искал клад?
— Да. А ведь старик нашел!
— Да что ты? Врешь!..
— Говорят тебе, нашел, образина! Что мне тебе еще сказать? Молитву прочесть, что ли? Не умею… Ну, так вот, двор его дома обстреляли, и у стены, в развороченной земле оказался ящик, полный монет: старик получил свой клад прямо в руки. Даже поп тихонько примазался к этому делу, хотел объявить это чудом и приписать его к поповскому счету.
Мы разинули рот:
— Клад!.. Вот так история!.. Ай да старый хрыч!
Эта неожиданная новость повергает нас в бездну размышлений.
— Да, никогда нельзя знать наперед!
— А как мы смеялись над старым сморчком, когда он нес околесицу о своем кладе, и все уши нам прожужжал, и морочил нам голову!
— Помнишь, мы там говорили: «Все может быть. Никогда нельзя знать!» Тогда мы и не думали, что это так и есть, помнишь?
— Все-таки кое-что знаешь наверняка, — говорит Фарфаде.
Как только мы заговорили о Гошене, он задумался и смотрел неподвижным взглядом, словно ему улыбался любимый образ.
— Но этому я бы тоже не поверил!.. — прибавил он. — После войны я туда вернусь; вот уж, наверно, старик будет хвастать своим кладом!
— Требуется доброволец: кто хочет помочь в работе саперам? — говорит рослый унтер.
— Нашел дураков! — ворчат солдаты и не двигаются.
— Надо вызволить товарищей! — настаивает унтер.
Ворчание прекращается; кое-кто поднимает голову.
— Есть! — говорит Ламюз.
— Собирайся, брат, пойдем со мной!
Ламюз застегивает ранец, свертывает одеяло, надевает сумки.
С тех пор как его несчастная страсть к Эдокси угасла, он еще больше помрачнел и, хотя каким-то роковым образом продолжает толстеть, замкнулся, держится в сторонке и молчит.
День прошел. Вечером кто-то приближается к нам, поднимаясь и опускаясь по буграм и впадинам, как будто плывет в полумраке, и время от времени протягивает руки, словно зовет на помощь.
Это Ламюз. Он подходит к нам. Он весь в грязи, обливается потом, вздрагивает и как будто чего-то боится. Он шевелит губами, долго мычит и не может выговорить ни слова.
— В чем дело? — напрасно спрашивают его.
Ему предлагают вина. Он знаками отказывается. Поворачивается ко мне и подзывает меня кивком головы. Я подхожу к нему; он шепчет мне тихо, как в церкви:
— Я видел Эдокси.
Он хочет вздохнуть; из его груди вылетает свист; уставившись в какое-то далекое страшное видение, Ламюз говорит:
— Она сгнила! Это было в том месте, которое захватили немцы, продолжает Ламюз, — наши колониальные войска отбили его в штыковой атаке дней десять назад.
Сначала пробили дыру. Я работал вовсю. Я сделал больше других и оказался впереди. Остальные расширяли и укрепляли проход позади меня. Вдруг вижу груду балок: наверно, я попал в старую засыпанную траншею. Она была засыпана, но не совсем: были и пустые места. Я убирал один за другим наваленные куски дерева, и вот смотрю: стоит что-то вроде большого мешка, набитого землей; на нем что-то висит.
Вдруг бачка подалась, и этот чудной мешок свалился на меня. Он меня придавил; я чуть не задохся от трупного запаха… Из этого мешка торчала голова, а то, что на нем висело, оказалось волосами.