Понимаешь, было темно, плохо видно. Но я все-таки узнал эти волосы (других таких волос не сыщешь в целом свете), узнал и лицо, хотя оно совсем распухло и покрылось плесенью; вместо шеи какая-то каша; Эдокси умерла, может быть; месяц тому назад. Это была Эдокси; верно тебе говорю.
Да, это была женщина, к которой я раньше никогда не мог подойти; ведь я смотрел на нее только издали и никогда не мог к ней прикоснуться: она была не для меня, как жемчужина. Помнишь? Эдокси бегала повсюду. Она шныряла даже по передовым позициям. Наверно, в нее угодила пуля. Эдокси, наверно, была убита и затерялась в траншее, и вот благодаря этому подкопу я случайно ее нашел.
Понимаешь, в чем дело? Мне пришлось кое-как поддерживать ее одной рукой, а другой работать. Эдокси валилась на меня всей тяжестью. Да, брат, она хотела меня поцеловать, а я не хотел. Это было страшно. Она как будто говорила: «Ты меня хотел, что ж, целуй». У нее на… вот здесь был приколот букет цветов; он хлестал меня по носу, он тоже сгнил, как труп какого-то зверька.
Пришлось поднять ее на руки и вместе с ней осторожно повернуться, чтобы сбросить ее по ту сторону насыпи. Было так тесно, что, поворачиваясь, я невольно прижал ее к груди изо всех сил, как прижал бы ее живую, если б она только пожелала…
Потом я полчаса отряхивался от этого прикосновения и запаха, которым она обдавала меня против моей, да и против своей воли. Эх, хорошо еще, что я устал как собака.
Он поворачивается на живот, сжимает кулаки и засыпает, уткнувшись носом в землю, измученный воспоминаниями о любви и тлене.
Пять часов вечера. Три человека копошатся на дне черной траншеи.
Они черные, страшные, зловещие в этом углублении, у потухшего костра. От дождя и небрежности солдат огонь погас, и трое поваров смотрят на головешки, погребенные под пеплом, на остатки холодеющего костра, пламя которого умерло, исчезло.
Вольпат, шатаясь, подходит к этой кучке людей и сбрасывает с плеч какую-то черную ношу.
— Я потихоньку вытащил это из стены землянки.
— Значит, дрова есть, — говорит Блер. — Но надо их зажечь. А то как же сварить мясо?
— Хороший кусок, — стонет другой черный человек. — Грудинка. По мне, это лучший кусок говядины: грудинка!
— Огня! — требует Вольпат. — Нет больше спичек, нет больше ничего!
— Да, нужен огонь! — ворчит Пупарден; он нерешительно топчется и покачивается в этой темной яме, как огромный медведь в клетке.
— Что и говорить, нужен! — подтверждает Пепен, вылезая из землянки, словно трубочист из камина.
Он высится в сумраке темной громадой.
— Будьте благонадежны, я уж достану, — гневно и решительно говорит Блер.
Он стал поваром совсем недавно и старается преодолеть все трудности.
Сейчас он повторил слова Мартина Сезара, который всегда умел найти огонь. Блер во всем подражает великому легендарному повару, как офицеры пытаются подражать Наполеону.
— Если понадобится, я сорву всю обшивку с офицерской землянки. Я отберу спички у самого полковника. Я пойду…
— Пойдем за огнем!
Пупарден шагает впереди. Его темное лицо похоже на дно закопченной кастрюли. Холод лютый; Пупарден плотно закутался. На нем шуба, частью из козьего меха, частью из овчины, полубурая, полубелая, и в этой лохматой оболочке с двумя геометрически очерченными полосами он похож на некоего апокалипсического зверя.
На Пепене вязаная шапка, до того почерневшая и засаленная, что ее можно принять за шапку из черного атласа. Вольпат в своих шерстяных шлемах и фуфайках кажется движущимся стволом дерева: в плотной коре этого двуногого бревна квадратный вырез, и в нем виднеется желтое лицо.
— Пойдем к десятой роте! У них там всегда есть все, что нужно. Это на Пилонской дороге, за Новым ходом.
Четыре страшных чудовища пускаются в путь; они движутся подобно туче; траншея извивается перед ними, как кривая, немощеная, темная и небезопасная улица. В этом месте она необитаема; она служит ходом сообщения между первыми и вторыми линиями окопов.
В пыльных сумерках повара встречают двух марокканцев. У одного лицо цвета черного сапога, у другого — цвета желтого башмака. В сердцах поваров появляется проблеск надежды.
— Спички есть, ребята?
— Макаш! — отвечает черный и смеется, оскалив длинные, словно фарфоровые, зубы.
Желтый подходит и спрашивает у белых:
— Табак? Шуйя табак?
Он протягивает руку, словно сделанную из мореного дуба; у него лиловатые ногти, зеленовато-желтый рукав.
Пепен рычит, шарит по своим карманам, вытаскивает щепотку табаку, смешанного с пылью, и дает его марокканцу.
Немного дальше повара натыкаются на часового; он дремлет в полумраке, среди обвалов. Еще не совсем проснувшись, он говорит.
— Направо, потом опять направо, а потом все прямо. Не сбейтесь с дороги!
Они идут дальше. Долго идут.
— Мы, наверно, далеко, — говорит Вольпат после получасовой бесполезной ходьбы по безлюдной траншее.
— Погляди-ка, здесь крутой спуск, правда? — замечает Блер.
— Не беспокойся, старая крыса, — подсмеивается Пепен. — А если трусишь, поворачивай оглобли…
Они идут дальше. Спускается ночь… Все еще пустынная траншея страшная, бесконечная пустыня — приняла обветшалый, странный вид. Насыпи разрушены; от обвалов дно превратилось в «американские горы».
По мере того как четверо охотников за огнем углубляются во мрак этой чудовищной дороги, их охватывает смутное беспокойство.